«Что ж, естественный разрыв между ближайшими поколениями», — усмехался, про себя, Иван Павлович, но усмешка выходила насильственная. Потому что и не хотел он, — а все-таки чувствовал, что между его «прекрасной дамой» и Сережиной нет разрыва, не должно быть, а если есть, — он неестественный.
Тяжелые эти дни размышлений не были, в сущности, нужны: Иван Павлович с самого начала знал, что ни запрета на Сережу не наложит (еще бы!), ни даже увещевать, чтоб он отказался от поездки, не будет. Увещания, идущие от того, кто имеет власть «запретить», тоже своего рода насилие, — так, по крайней мере, рассуждал Иван Павлович. Если б он верил в Бога, то, вероятно, свое решение выразил бы просто отдачей Сережи в волю Божью. Но, с тем же решением, Иван Павлович сказал себе: «Пусть мальчик мой действует свободно. У него хорошая натура. Он поймет… если нужно и когда нужно. На это и стану надеяться».
Стараясь говорить спокойно, задержал раз Сережу после обеда и объявил, что намерение его обдумал и в принципе не возражает. «Только насчет формальностей… боюсь, не сумею тебе тут помочь. Придется уж самому, ты посоветуйся…».
Сережа вспыхнул, немного растерялся.
— Да, да… Я ужасно рад, папа, что ты — ничего. Я, впрочем, так и знал. У нас много спорят; я не со всеми согласен… Но, главное, конечно, остается. Знаешь, мне трудно будет без тебя, папа. Но ведь я же не совсем, мое задание этого не требует. Мы его не скрываем. Что тут спорить еще? Ну, да обо всем нашем я после тебе расскажу.
Иван Павлович на дальнейших объяснениях не настаивал. Надо выждать. Однако потянулись дни, потом недели, — Сережа, непрерывно задумчивый и молчаливый, разговора не заводил. А Ивана Павловича стали мучить в это время какие-то неожиданные — и «не осмысленные», как он себе говорил, — мечтания: во-первых, — новая надежда: не та, отдаленная, дозволенная, — «поймет после, на опыте», — а другая: «Ведь еще не уехал… мало ли как еще обернется…». Во-вторых, не совсем понятное беспокойство совести: так ли уж он, Иван Павлович, прав, все возлагая на Сережу, от малейшего ему словечка воздерживаясь? Не умовение ли это рук? Хорошо — принцип свободы, но любовь-то с принципами не всегда считается…
Иван Павлович старался гнать от себя эти «мечтания». Теперь, когда у Сережи собирались, даже уходил из дому, нарочно. Да теперь редко собирались.
— Нет, спрошу, наконец, — думал Иван Павлович, возвращаясь вечером домой. — Что ж это, ведь точно нас разделило вдруг… Это неестественно.
Сережа встретил его в передней.
— Сережа, — начал Иван Павлович, — я хотел тебе сказать…
— Нет, папа, это я хотел, постой, подожди! Сейчас вот Лелечка Бер приходила, она так же… Я тебя ждал… — торопился Сережа, идя за отцом в столовую. — Я тебе в двух словах. Ты должен понять…
Иван Павлович опустился в кресло.
— Папа, мы раскололись, — продолжал Сережа. — То есть несколько человек из нас откололись. Вошли в сношения с другими, ну, и с теми, с кем нужно, по делу, по нашему. Они — «да, да, конечно, это легко устроить». Но — точно издевка! давно вижу, просто обманывают. Для чего? Какая цель? Я, наконец, потребовал, чтобы нам прямо ответили: да или нет? Если нет — почему? Мы же ничего не скрывали, — испытывать они нас, что ли, хотят? Подождите, мол, годик, и здесь вам дело найдется… Какое? Мне все это, папа, отвратительно. И какая они Россия? Я им так и сказал. Даже сказал, что Россию они от нас не запрут, захотим — и без них обойдемся.
В волнении, Сережа бегал по комнате, глотал слова. Иван Павлович прервал его, сказал твердо:
— Нет, Сережа. Ехать «без них», это — другой разговор. Ты свободен, конечно, но я требую, — слышишь? Требую, чтобы ты не в возбуждении чувств действовал. Чтобы ты своим маленьким опытом… ну, не о России, а насчет России, воспользовался, серьезно-серьезно над ним подумал. Понял бы хоть кое-что по-настоящему.
Сережа утих. Остановился, постоял, молча. Потом подошел, присел на ручку кресла и, по детской, мальчишеской привычке, прислонился головой к виску Ивана Павловича.
Отец тихонько погладил его по руке.
— Знаю, милый, знаю. Ты хороший у меня человек. И другие, друзья твои… А Россия — она от вас не уйдет… живая Россия.
Помнится мне одна пасхальная ночь.
Это было в Петербурге, в те далекие времена, о которых кажется теперь, что их и вовсе не было. Впервые поднялся тогда «железный занавес» за Николаевским вокзалом, отделявший «светский» Петербург от «духовного», церковного, от Александро-Невской Лавры со всем его населением и с особым его бытом: тогдашний обер-прокурор Победоносцев разрешил религиозно-философские собрания. Полутайные, правда, без «гостей», только для членов, но это не помешало сделаться им сразу очень многолюдными. Почин шел от «светских»; духовенство откликнулось горячо, даже высшая иерархия, не говоря о молодых приват-доцентах Дух. академии, принявших «сан» и еще не принявших.
Получить разрешение было нелегко: дело новое; подействовала, кажется, кем-то брошенная мысль, что это будет «миссия среди интеллигенции».
Председателем собраний был еп. Сергий, — тот самый, что 20 лет, при большевиках, возглавляет гонимую церковь, нынешний «местоблюститель» патриаршего престола. В те времена он был ректором Духовной академии, несмотря на молодость. Помню его хорошо: скромный, тихий русский человек; красноватое, широкое, добродушное лицо; блестят очки; русые волосы — вялыми прядками по плечам. Он так молод, что юные приват-доценты Дух. ак. (новые наши приятели, Карташев между ними) все боятся окликнуть его «Ваней»: они однокашники.