— Мсье, — позвала негромко, — мсье…
Никита огляделся, — кругом никого. Значит, его зовет. «Консьержка, швейцариха, — подумал. — И чего такое? Кажись, никому машина не мешает».
Подошел. Женщина скоро-скоро, как все оне здесь, затрещала. Видимо, не бранилась, но о чем-то просила. Никита, конечно, не понял, покачал головой. Догадавшись, женщина пуще застрекотала, но уж помогая себе руками, тыча пальцем то на дверь, то на свое окно. Никите стало представляться, что она зовет его в свою швейцарову комнату, там ждать.
— А ну барин выйдет? — сказал Никита и заглянул на лестницу.
Швейцариха тоже поглядела вверх, замотала головой: долго, мол; нечего опасаться.
— Ну, веди, коли так, спасибо, — проговорил Никита и шагнул за дверь.
В комнате женщина усадила его на кресла и захлопотала, не прерывая, однако, трескотни. Если б Никита понимал ее, то узнал бы, что женщина давно его заметила, давно хотела пригласить, скучно ведь дожидаться господина, что сидит теперь у дамы из пятого направо…
Но Никита, не понимая, и не слушал, оглядывал комнату. Комната была большая, хорошая, на полу ковер, стол круглый, кресла, шкафы, ширмочка. Подальше занавес во всю стену. Тепло. Светло.
«А мягко это бабье у них живет!» — подумал Никита. На столе, между тем, явилась бутылка вина, печенье, стаканы на высоких ножках.
— Спасибо, — сказал опять Никита.
— Рюсс, мсье рюсс? — обрадовалась швейцариха, уловив откуда-то залетевшее к ней слово. И растеклась: она так и знала, что он «бойар рюсс», потому что такие высокие и красивые бывают только они, а их теперь много здесь, — убежали от «большевик».
Насчет бояр Никита не понял, насчет красоты своей тоже. Но понял, что она хочет знать, кто он. Ткнув себя пальцем в грудь, произнес:
— Солдат русск. — Припомнив еще одно понятное им слово, прибавил: — Казак русск, — хотя казаком не был.
Женщине еще больше, кажется, понравилось, что он не «бояр», а казак и солдат. Опять всячески помогая себе жестами, она рассказывала, что ее муж тоже был солдатом, убитый «роиг la patrie» , что осталась она восемнадцатилетней вдовой, но ведет себя строго, — все родные знают, как она живет: в одиночестве и в «travail» .
Никита кое-что уразумел: про мужа-солдата и про то, что она не балованная какая-нибудь. Главное же, понял, что он ей приглянулся.
«А ничего себе бабенка, — думал, рассматривая еще свежее лицо и белозубый трескучий рот. — Рыжа, а то ничего, во всех статьях баба, будто и настоящая».
— Я Иванчук, Никита Михайлов, — сказал он, тыча себя в грудь. — А тебя как? Ном…? — и чуть не прибавил: деля рю, — привык.
— Madame Raimonde, — блестя глазами, ответила швейцариха.
«Скажи пожалуйста, Раймода, — удивился Никита. — Да еще мадам». Улица Мадам была, а Раймоды не было. Но ему понравилось новое название. Усмехнулся.
— Ну, будем, значит, знакомы, Раймода ты эдакая. А меня как? Я? Она забыла.
— Иванчук Никита, — вразумительно произнес он. — Да ладно, куда тебе, говори просто Ни-кита, и буде.
— Qui-ta — лепетала Раймонда, — Quita. C'est beau…
— Эх вы, народец тоже! Кита! И язык-то по-христиански не ворочается. Да наплевать, зови, как тебе дано, хоть Китом, хоть Акулой, хоть Титом, хоть Микулой. Не вековать с тобой, зря что ты баба ласковая, ладная; ничего баба.
Хлопнула дверь на лестнице. Насторожились. Раймонда закивала: да, мол, с пятого. Никита сунул ей руку, а когда она что-то скоро-скоро и горячо ему шептала, догадался: опять чтоб к ней, если с черноватым приедет.
Так и вышло, так и пошло: черноватый к даме с пятого, Никита к Раймонде. Угощала кофеем, а то, коли загостится черноватый, она и котлетку Никите изжарит, у них это скоро.
Конечно, по-прежнему не выходило между ними разговору: да и на что его? Нужно будет — поймется. Вот начала Раймонда о машине, своя ли у него, и что своя выгоднее, только сразу надо капитал затратить, — Никита все понял. И про «кассу» понял: Раймонда тоже туда деньги носит. Хотел было, сказать, что у самого деньги там имеются, да не успел, притом же чего о них, деньги это особые, денег этих, пока что, и вовсе как бы нет. Вот, кончится все, тогда…
И уж очень Раймонда частила, просто веретено, и с понятного на непонятное прыгала. Сейчас про машину и про кассу — а сейчас шепчет что-то, словно шуршит, и глаз с него не сводит.
Шуршала этак раз, шуршала, сама вся красная, Никита подумал: «Что ж!», да и облапил ее. Охнула, — крепко, должно быть, не рассчитал, — но ничего. Разомлела, голову рыжеватую на плечо ему кладет и глаза закрывает.
Однако чуть до дела — фу ты! угрем извилась, морду царапает, — вывернулась, отскочила. Глаза круглые, и ну причитать. Как горохом засыпала. Ругается — пусть бы, а эдак царапаться, вертеться, — нет, шалишь!
— Да пропади ты пропадом, зверюка рыжая! — рассердился Никита. — Кофеев твоих не видали? Креслов этих? Нужна ты мне очень. Ноги моей больше не увидишь, в глотку тебе начхать!
Фуражку со стола — к машине. Куда тут: на пороге поймала, не пускает, ревет, — небось, поняла! Мемкает чего-то, мемкает, и ту-ту-ту, и мараж, мараж…
А дверь вверху уж хлопает. Эта же все за рукав, ясное дело — прощенья просит, кается.
— Ишь, кошка блудливая, — сказал Никита, смилостивившись. — Ладно уж. Там видно будет. Но да если, да ты, опять царапаться… Пошла теперь, черноватый лезет.
В пятницу, на следующий раз, вышло и того хуже.
Ссадив черноватого, Никита сразу в швейцарскую не пошел, а сделал еще потихоньку большой круг по соседним улицам. Пусть чувствует. Когда же, не торопясь, вернулся и толкнул Раймондину стеклянную дверь, увидал там, на кресле, рядом с Раймондой, худящую старуху в черной шляпке и с длинным желтым зубом.