Я, на скамье деревянной (stalles, как в монастыре), под высоким окном, беседую с монсиньором Vay di Vayda (старая венгерская фамилия).
Худенький, приятный, в черных перчатках, он рассказывает мне, что долго жил в России. При большевиках сидел в заключении, был смертником… (выручил, наверно, Рим). Говорит мне об Иоанне Кронштадтском: «Неправда ли, он похож на нашего Франциска Ассизского?». Я не противоречу. Мы сходим на святых, на двух Терез, на чудеса… Жалко, перерыв кончился. Надо возвращаться в залу. Ах, какая там теперь теснота! Лектор едва пробрался к своему месту, мы же с Папини так и не протолкались.
Но второе отделение, к счастью, было кратко. Преодолев всякие еще задержки на пути, — мы выбираемся, наконец, из дворца. Домой, домой! Духота особенно утомляет. А вечером надо к соседке: «Только два-три человека у меня будут».
«Только два-три человека у меня будут!» — сказала нам соседка, приглашая вечером к себе.
Один из этих двух-трех оказался, действительно, интересным.
Молодой, плотный, весь крепко сшитый, с темноватым, некрасивым, но значительным лицом: оно асимметрично и сбоку чем-то напомнило мне лицо Савинкова. Жестов очень мало, чувствуется сдержанность; мы привыкли ждать «фуги» от итальянцев, но тут фуги никакой. Это А-ти, убежденный фашист и личный друг Дуче (как шепнула нам раньше хозяйка).
Был, кроме А-ти, еще один молодой философ, была очаровательная молодая венецианка. Разговор завязался интересный.
Но раньше — попутное замечание: со всеми почти людьми, с которыми мы встречались в разных обществах, клубах и гостиных, возможен был разговор более или менее серьезный, — не болтовня; примечательно тоже, что в разговорах этих принимали иногда участие и дамы, с немалой культурной тонкостью. Мне скажут — что могли мы видеть? Сталкивались только с «элитой», в том или другом смысле, т. е. с двойным, «светским» кругом: старой отживающей аристократии, и новой подымающейся правительственной. Спорить не буду, поле наблюдений моих узко, но и в его границах многое достойно от-меты. Любопытно уже то, что обе «аристократии» образуют в данный момент один светский круг. Не рядом сосуществуют, а в каком-то соединении. Между прочим: всем известно, что два наиболее влиятельных культурных деятеля Италии, Джиованне Джентиле и Бенедетто Кроче, держатся не только не одинаковых на фашизм взглядов, но даже противоположных; культурная жизнь Италии от этого, однако, не страдает: оба деятеля находятся в постоянном контакте.
Но вернемся к «верному» А-ти. Он недурно говорит по-французски; все же мало-помалу одушевляясь, переходит на итальянский. Тема слишком живая: о принципе фашизма, о христианстве и о «liberta».
По существу, в словах А-ти ничего нет для нас неожиданного: это — примат коллективного принципа; яркий, активный национализм. Христианство? Оно, конечно, утверждается, ведь оно — Рим, католичество. Свобода? В эти общие рамки входит и свобода; вся свобода, которая нужна…
Передаю лишь приблизительную суть этой, — право, вдохновенной, хотя и сдержанной, — речи. Прослушав ее, Мережковский сказал:
— Не знаю, возражать ли вам… Мои возражения вас все равно не убедят. У меня другое понятие о свободе, вытекающее из понятия о личности. Если я вас понимаю, — прибавил он с полушуткой, — скажем так: сегодня я вам не вреден, но если б вам показалось, что я начинаю быть вреден, вы бы меня устранили… любым способом? Не правда ли? Что же касается христианства…
Но тут перебила хорошенькая венецианка:
— Мне кажется, вопрос был о христианстве, об отношении фашизма к христианству, а не к католической церкви. Если же церковь, то надо брать Eglise Universale.
Это замечание, скромно выраженное, но очень верное, осталось втуне для А-ти. И вовсе не потому, что он думает (когда думает), что Рим и есть «Eglise Universelle». Нет, мы все больше убеждаемся, что если в общее построение известных идей и входит как необходимость Рим, Ватикан, то быть при этом верующим христианином никакой необходимости нет.
С удовольствием думаю на другое утро о предстоящем обеде у Строцци. Побывать в этом дворце дворцов, которым мы когда-то так любовались! На широких каменных приступках-скамьях, его окружающих, сидел еще Леонардо, может быть, с Маккиавелли беседуя…
Милую «девочку», княгиню, тоже повидать еще раз приятно.
В половине девятого за нами заехала сестра княгини.
Строцци занимают теперь лишь главную, угловую часть дворца. В остальной помещается что-то вроде антикварного музея. Кому иначе под силу поддерживать такую громаду? Да и зачем, и как жить в семидесяти непомерных покоях-залах?
Жилая часть дает понятие обо всем дворце. То ли, так ли было в этих комнатах, в этих переходах, несколько веков тому назад? Думается, и так — и не так. Но живая жизнь, сегодняшняя, вошла в прошлое скромно, без оскорбительности, даже там, где это особенно заметно. Вделанный в толстую стену лифт не обижает: зачем идти по ступеням торжественной, но бесконечной лестницы? А электричество… могли ли столь нежно сиять высокие покои, как сегодня сияют, под мягким светом невидимых ламп?
Вижу, в углу гостиной, целые кусты весенних жасминов. Не южных, ривьерских; нет, белые цветы звездочками, что называются жасмином в России. Здесь, в Италии, они зовутся «ангельскими цветками», «fiori dei Angeli».
Встретившая нас княгиня, в низко-открытом белом платье, худенькая, длинная-длинная, сама была похожа на этот ангельский цветок, трогательно, чуть-чуть увядший. Мне это мимолетно пришло в голову; а позднее, вечером, когда салон был уж полон гостей, один старый профессор, ученый, с нежностью положив свою руку на руку сидевшей между нами княгини, так и сказал: она, мол, у нас считается и зовется — ангельским цветком — жасмином.