Арифметика любви - Страница 181


К оглавлению

181

От литературы, от общественных споров, нередко отвлекает меня реальность, трагизм жизни. Жизнь трагична всякая и всегда, но у нас есть счастливый дар — забывать об этом, привыкать к этому. Лишь иногда вдруг засквозит что-то под налетом привычки, заставит остановиться и задуматься. Недавняя трагическая кончина М. Л. Гольдштейна — один из таких… случаев? Нет, явлений жизненной трагедии. В Париже она всколыхнула многих, даже не знавших Гольдштейна лично. О смерти, о такой смерти, можно бы сказать многое; но философствования нынче не в моде, и я лишь расскажу, где и при какой обстановке запомнился мне Гольдштейн, этот человек, о котором так единодушно жалеет вся эмиграция.

В давние времена он был помощником С. А. Андреевского, близкого моего приятеля, и Андреевский беспрестанно говорил мне о нем, — с приязнью, подчас с нежностью: «молодой друг мой… молодой помощник…». Андреевскому не мешало (а может быть, и помогало) то, что Гольдштейн был адвокатом другой формации, не принадлежал к плеяде старых адвокатов-романтиков. Из этой плеяды некоторые не дожили и до XX века: Андреевский (он умер в 18 году) уже после 905 г., заметно старея, начал отходить от дел (или они от него), больше заниматься своей «Книгой о смерти». Но с Гольдштейном оставался в самых теплых отношениях, ценил его, давно занявшего самостоятельное место среди юристов, и, где только мог, его рекомендовал.

Перенесемся на минуту из Парижа в Петербург. Это осеннее утро кажется отделенным от нас, по крайней мере, двумя столетиями; но и двух десятков лет ему еще не исполнилось…

Утро серое, не морозное, — промозглое и скучное, каковы бывают они в конце сентября. Мы идем, со старым другом, Сержинькой Андреевским, по Литейной; он в теплом пальто, кутается в кашне и горбится. Не любит разговаривать на улицах, и только тогда, когда мы вошли, по отлогим лестницам, в пустоватые, пылью пахнущие залы окружного суда, сказал:

— Нет, я совершенно спокоен. Молодой друг мой знает свое дело. Вот увидите.

В зале — скамьи для публики почти пусты. Ранний час, да и мало кто знал о дне этого «литературного» суда.

Направо от нас, глубокая скамья подсудимых занята «преступниками»: на ней сидят — Мережковский, написавший трагедию «Павел I», и Пирожков, эту трагедию издавший. Мережковский обвиняется по 101-й статье в «оскорблении величества» и предан суду сословных представителей. Ему и его издателю грозит год крепости. От предварительного заключения (около 6 месяцев) они были избавлены, благодаря небольшому залогу.

Не правда ли, почти с веселым умилением можно вспомнить теперь о таком суде в России?

Но и тогда он почему-то никого из нас не пугал. Даже знаменитый Крашенинников, про которого говорили, что «от него никто не уйдет», показался мне безобидным и скорее симпатичным. Главный защитник был М. Л. Гольдштейн. А так как в «Павле I» нашли еще какое-то место против православной церкви, то с этой стороны защиту взял на себя другой, — не припомню, кто.

Уже после обвинительной речи, необыкновенно мягкой (с литературными комплиментами обвиняемому!) Андреевский взглянул на меня, посмеиваясь: «Прямо на мельницу молодому собрату моему… Увидите!».

Гольдштейн говорил очень хорошо и совсем не так, как «отцы» его, романтики (их не мало довелось мне слышать). У него была какая-то прямая, но острая деловитость: может быть, узкая, но убеждающая простота. Положим, тут не было присяжных: но, думается, и перед присяжными он говорил с той же простотой и с тем же успехом.

В ожидании вердикта мы все вышли в соседнюю залу. И тут уж с уверенностью говорили об оправдании.

Ждать пришлось недолго. Оправдание было полное.

М. Л. Гольдштейн почему-то так и остался у меня в памяти связанным с этим серым петербургским утром, хотя мы встречались и раньше, — и потом, в эмиграции. Утро это кажется мне сном; а вот и М. Л. Гольдштейн ушел в сон. Засыпая, вольно уходя в сон невозвратимый, он только возвращения и боялся: «Я знаю, вы будете спасать меня. Не спасете».

Но мне-то кажется, что где-то, — не здесь, — он все-таки спасется.

ЖИВАЯ КНИГА

(О романе «Отечество)

Русская литература за рубежом не только существует, но в некоторых отношениях даже процветает. С внешней стороны — успехи ее прямо блестящи: из молодых прозаиков многие доходят до подлинного писательского мастерства. Оттого, должно быть, и повелось, что при оценке литературного произведения решающим становится именно это мастерство. Привыкли к такому подходу и сами писатели. Один молодой прозаик, с искренним убеждением, написал недавно, что если бы — теперь — раскрыть, без предвзятости, «Повести Белкина», какой серой и бедной показалась бы проза Пушкина!

Однако, если мы, не увлекаясь, «чисто» художественным методом критики, подойдем к какой-нибудь книге, — первый вопрос, который встанет перед нами, это о ее цельности. То есть, о степени соответствия, или гармонии, между тремя главными элементами творчества, тремя сторонами всякого художественного произведения. Они — воля, Дух (смысл) и тело (форма, язык, стиль). Идеальной гармонии нет, конечно, и в произведениях гениев; зато без какой-то ее степени нет и живой книги: это вопрос о ее «органичности».

Роман «Отечество», в данном отношении, книга редкая. Она, действительно, представляет из себя некую цельность, она органична. Если бы роман был написан с обычным современным мастерством, это сразу лишило бы его какой-то степени гармонии, отняло бы у героя живые черты. Если бы смысл книги (дух, идея) не вырастал сам собою, не открывался герою постепенно, по мере течения переживаемых дней, — опять связь частей была бы разорвана, и смысл являлся бы тенденцией. Но воля автора, — по чистой интуиции, может быть, по внутреннему такту какому-то, — все время направлена на сохранение гармонии.

181