Испугалась такой молитвы, спряталась под одеяло: «Что я? доказательств, как для теоремы, требую! Надо прямо веры просить». Но тут же почувствовала, что ей вовсе и не хочется такой веры, вроде Леши-ной, например, чтобы рак вареный, по молитве, на шпильку мог действительно пойматься.
К утру она заснула, решив кое-как, начерно, главное: про неверие на исповеди скажет, но неверие у нее не такое большое: про древние времена, — это не касается. Там чудеса могли быть. Только теперь, и уж давно, никаких не бывает и быть не может. Гора по слову не станет двигаться, ни за что. Хоть сам митрополит ей скажи. Да ведь это и в учебнике «Истории Церкви» написано: «Когда же благодатные дары в церкви прекратились…». Прекратились.
Уж совсем засыпая, подумала, что про обман на исповеди скажет и обманывать больше не будет (ведь и жалко Лешу, жалко до слез!) — но самому ему ничего не скажет, пусть, потому что опять его жалко.
Леша на другое утро так и кинулся к ней, но Анна посмотрела неприветливо, сначала сухо, — будто и не она. Сказала, что голова болит, взяла толстую книгу и забралась с ногами на диван.
— Так никуда и не пойдем? — робко спросил присмиревший, недоумевающий Леша.
Он повертелся еще около нее, вздохнул.
— Ну, я один. Удочку пока направлю. Посижу там.
Дни стояли — кончался июль — томительно жаркие. Ни белого облачного хлопочка вверху, ни легчайшего веяния внизу; солнце, казалось, не лучи посылает на зеленую землю, а льет на нее сплошное, как из ведра, пламя.
Анна солнечного пламени не боялась. Она его любила. Но с Лешей не гуляла теперь, — все одна, — да и не говорила с ним почти. Он сначала недоуменно приставал к ней, потом испугался, загрустил; но вдруг, точно мысль какая-то неожиданная его осенила, повеселел. Днем покорно исчезал куда-то один, а вечером, все с тем же блаженным лицом, искал маленькими пальцами торжественные аккорды на пианино и тихо подпевал. Быть может, ему представилось, что нужен теперь им обет молчания и уединения. Этого подвига они ведь еще не проходили. Быть может, виделись ему за таким подвигом веры и терпения — скорые новые чудеса… как знать!
Близко к полдню. Анна давно отдыхала в лодке, у самого дальнего конца пруда, где берег зарос густыми, низкими кустами. Захотелось на солнце. Не повернув лодку, лениво взялась за весла, стала грести кормой вперед.
Выехали на середину. Оттуда, вдали, уже виден узкий мостик; она заметила на конце его, у самой воды, светлую фигурку. Догадалась: Леша. Когда отвязывала от мостика лодку, его там не было. А теперь сидит, и завтра будет сидеть, и послезавтра, с идиотским беззлобием и терпением веря, что Бог ему жареную рыбу может на шпильку нацепить.
Тоска ее взяла. «Скажу все, наплевать, пусть ревет, нельзя же, правда, глупости». А потом снова: «Нет, не стоит. Не поверит; он ведь малоумный какой-то… Нет, и не то. А жалко его, вот главное…»
Сама не знала, что думала. Бросила весла. Но лодка медленно двигалась к мостику, пруд был проточный, и посередине шло заметное течение. Вот уж и совсем хорошо видно Лешу. Стоит у края, коричневая голова шариком, непокрытая, и палка с веревкой в руке.
Заметил Анну и лодку. Вдруг закивал, заулыбался и что-то крикнул. Анна не расслышала.
— Чтоо?
Лодка была еще совсем далеко от мостика, тихо скользя по самой середине пруда. Леша прислонил палку к перилам, сложил руки рупором, и, на этот раз, Анна явственно расслышала веселый его крик:
— Скажи — с верой — чтобы я — к тебе — шел. Я — с верой — пойду — пойду.
Девочка вскочила так, что лодка дрогнула под ней, закричала, махая тонкими руками, и увидела последнее, что явственно помнит: голую Лешину ногу в короткой парусиновой штанишке и в сандалии, ступающую с мостика прямо в черную воду.
А потом было что-то странное, ни на что не похожее, притом такое быстрое, что будто и не было его: ужас, ожог, темнота, сверкание, усилие, тяжесть, легкость — и не одно за другим, а будто все сразу, вместе…
Сидели рядом, мокрые, и непонимающими глазами смотрели друг на друга.
— Ты здесь? — сказала, наконец, Анна.
— Да, а ты?
— Мостик далеко. Это не тот берег.
— И лодка уплыла. Вон она где!
Еще помолчали, озираясь. Анна хотела собраться с мыслями. Не могла.
— Разве я тебя вытащила? Как же? Я разве плавать умею? У Леши стучали зубы. Помолчав, залепетал:
— Я усумнился… А ты за руку. Но почему в лодку меня не взяла? Вот и сама мокрая.
— Постой, молчи, я не знаю, да это пока все равно. Теперь ты сними с себя мокрое, до рубашки, а в рубашке садись прямо на солнце. Я тоже сниму. Здесь ивы, а на солнце живо высохнем. Да, пожалуй, и рубашки снимем, так скорее, никого ведь нет.
Они и сняли все, листьями и травой кое-как вытерли смуглые, худенькие тела, сели спинами прямо на жаркое солнце. И, правда, не заметили, как высохли. Платье легкое тоже уже почти сухое, теплое.
Сандалии сыроваты, ну да их можно не надевать. Жара. По траве пруд обежать и босиком ничего; хоть не близко, да мягко.
Так они переговаривались, сидя еще голенькие, у ив, — похожие. И становилось им понемногу весело.
— А ты дома все-таки скажешь? — спросил Леша, натягивая сухие, только немного сморщенные, штанишки.
— А что скажу? Я ведь не знаю, что это было… Вдруг сдвинула, сурово и строго поглядела:
— Одно знаю, и ты помни, на носу заруби: ты в страшном грехе, в страшное искушение впал. Да кто ты, чтобы по водам ходить? Да как ты смеешь на чудеса посягать. И с палкой твоей, с крючком… все брось, слышишь. Обещаешь? Это бес тебя за ногу потянул, чтобы потопить без покаяния!