Но вернемся к Адамовичу-поэту.
Не во всех его стихах недосказанность. Есть другие, в них уверенность чувства находит и уверенные слова. Эти стихотворения можно бы назвать лучшими… если б не казались и недоговоренные тоже «лучшими». И если б одно из них, первое, не было так резко не в тоне всей книги. Оно как будто не имеет права быть «договоренным». Похожее на проповедь или на программу, оно не убедительно, даже не своеобразно. А тут же, почти рядом, — другое, внутренно с первым связанное, но несравнимое: так просто, с таким словесным целомудрием оно написано (кто-то назвал его даже «гениальным»). Жаль, что не им начинается книжка «На Западе»:
За все, за все спасибо. За войну,
За революцию и за изгнанье…
Пленяет здесь и параллель с Лермонтовым. Не подражание, — Адамович абсолютно свободен от подражательности; но параллелям его поэзия не чужда: две вместе идущие и несходящиеся линии. В этом бывает много очарования.
Самое договоренное стихотворение, где все слова сказаны — и все нужны, это — «Граф фон дер Папен». Поэт, с такой недоверчивостью относящийся к слову, может спокойно отвечать за каждое в девяти этих строках о неискупимости измены.
Не многим дано сознание ответственности за свои слова. Есть мнение, что поэзии оно вредит: музыке, «свободному полету вдохновения»… и всяким таким вещам. Не будем спорить. Заметим, что ответственности никто не любит: к чужой равнодушны, своей бегут, боятся. Страх понятный: такое чувство не приносит счастья. Блок это хорошо знал. Но Блок и свою автобиографию хотел начать словами: «Был человек, который искал не счастья, а правды…». Если чувство ответственности не дает счастья, зато спасает от великого несчастья — от самодовольства. Оно страшнее, оно, как проказа, обезображивает человека и все дела его, все, к чему бы он ни прикоснулся. Лучше совершать ошибки, даже преступления… Их можно искупить, простить — «За белое имя спасенья, за темное имя любви…». Самодовольство и слов таких, имен любви и спасенья, не знает. О чем и как писал бы «самодовольный» поэт, если б можно было его вообразить?
Человеку свойственны широкие, даже дерзновенные желания: стать святым, или, поэту, написать (после долгих испытаний) «хоть пять-шесть строк» таких, чтобы «они прошли по странам и морям тоскующей земли…». Но чем шире желания — тем острее чувство ответственности; и тем дальше проказа самодовольства.
Если бы у Адамовича, в стихах (а, может быть, и в глубине его человеческого существа), не было чувства ответственности, — не было бы и книжки «На Западе», такой, как она есть. Была бы другая, другие стихи. Лучше или хуже — пусть гадает кто хочет. Мое дело — рассказать об этих, именно об этих стихах, об этой поэзии, и о том, что я в ней вижу.
Не все, быть может, досказано, не все договорено… это уж влияние поэта: его строгой меры слов.
…И на бушующее море
Льет примирительный елей.
«Поэзия». Тютчев
Стихи обычно зовут «поэзией». Но поэзия — понятие слишком широкое. Разве нет ее в лунной ночи? Или в воспоминаниях детства? Или в шуме волн — и в шуме пропеллера, когда неподвижные и неверные крылья несут аэроплан над облаками? Даже если мы ограничимся областью слова, то, не говоря о «художественной» прозе, — можно отыскать «поэзию» и в научном трактате. Поэтому я намеренно суживаю тему до стихов.
В стихах же (которые тоже можно рассматривать с разных сторон) меня интересует, главным образом, то, о чем уже не раз приходилось мне писать, — стихотворная магия. В словесном, как во всяком другом искусстве, — своя магия, своя особенная; магия стихотворная — то же «своя», но она, — если можно так выразиться, — еще «особеннее» всех других, еще неопределимее, неуловимее, чище, легче. Она и призрачна — и действительна, как самая несомненная действительность.
Стихотворения хотя бы с одной «магической» строкой — поэзия; без таких строк это лишь хорошее стихотворение, умело, или умно, или музыкально написанное. Стихотворная магия чрезвычайно ревнива, требует чистоты, осторожного обращения, при малейшей примеси посторонней, — чего-нибудь действующего на слух или зрение, — она закрывается, притаивается. Множество магических стихотворений, если их прочесть вслух, с эстрады, публично, — совершенно меняются. Хорошее ли чтение, или дурное, автор ли читает, или не автор, — все равно: как будто внешний звук (голоса) гасит внутреннюю, собственную музыку словосочетаний. Недаром два лучших наших поэта — Блок и Сологуб — читали свои стихи с эстрады, или старались читать «никак»: с нарочитой монотонностью, без модуляций голоса. Все-таки, даже при этом чтении, звук (в виде автора) отвлекал внимание в сторону; известно к тому же, что слову услышанному не всегда хватает времени проникнуть глубоко в сознание или в подсознание.
А чтение не авторское, декламация, т. е. когда привходит сценическое искусство, затирает стихотворную магию на три четверти. Наконец, последняя стадия — переложение стихов на музыку. Тут уж откровенно действует музыка. Может быть, и хорошая, только от слов уже не остается ничего.
Впрочем, все это лучше пояснить примерами. Вот известное стихотворение, пленительное с первой строки. Сколько бы мы его ни разбирали, ни разлагали, мы не уловим, в чем именно, где эта пленительность: «голос слышим, а откуда приходит, куда уходит…»:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Гори, гори прощальный свет