— Наш общий друг, Monsieur von Hallen, находит Флориолу недурной, — сказала она певуче. — Вас здесь ничто не будет оскорблять.
Я сразу понял, что эта немка не просто себе молодая немка, отлично ведущая хозяйство. Хозяйство-то ведет, но она, кроме того, немка с «чтением» и с «запросами». Это по-русски, впрочем, — с «запросами»; по-немецки надо бы как-нибудь иначе, — с «порывами», с «мечтаниями»… практике не мешающими.
Почему, например, говорит она со мной по-французски? При Ма-риусе мы переходим на немецкий, а чуть вдвоем — она французит. Говорит бегло, акцент небольшой, но интонации голоса глубоко немецкие.
И причем этот Мариус, приземистый, грубоватый, диковатый, с седыми висками? Клара не очень красива, худа, костлява даже немного; однако наружности не неприятной, — птица в пенсне; и совсем молода, тотчас объявила мне, что ей двадцать пять лет.
— Мариус сам строил Флориолу, по своему плану, сам смешивал и краски для каждой комнаты; мы ее выстроили, когда поженились. Ах, она мне дорого стоила! — разоткровенничалась Клара (и это с первого знакомства). — Вот не мечтала, что тут останусь жить. Приехала из Мюнхена ненадолго, с братом-художником… Мариус жил здесь уж давно.
Я заключил из этого, что Мариус был беден, она — богата. Но зачем они поженились — не понимал. Мне было все равно, да уж такой характер: люблю, глядя на людей, как-то их психологически устраивать, о них догадываясь. Часто делаешь неверные догадки; ищешь непременно смысла в людских поступках, а всегда ли он есть?
Тут я решил, что Мариус не влюбился в Клару, сумел как-то обольстить богатенькую молоденькую дурнушку и получил вместе с неи виллу и чудесную мастерскую. А увидев воочию оригиналы Мари-Усовых рисунков, так меня прельстивших, — каюсь: в первую минуту заподозрил даже, что Мариус завел себе и гарем.
Вышло глупо: нет, три красавицы, — подлинные красавицы! — ыли самыми несомненными служанками четы Цетте. Вероятно, их выбирали, как годных и для этюдов Мариуса; но только с этой стороны он ими интересовался. Клара учила их работать и обращалась с ними, как строгая мать. Три девушки, — даже девочки: старшей, Марии, едва минуло 16 лет. Пранказии, самой темной и огнеокой — 14. А Джованнине всего 12. Но, Боже мой, как они, все разные, были хороши! Не буду описывать, пусть бы Гоголь… Да и Гоголь спасовал со своей Анунциатой; кроме того, здесь и не было никаких условных «итальянских», римских, красавиц. Куда Анунциата перед лицом Марии, напоминающей Мадонну какого-то старого испанского художника, или перед ангельским личиком Джованны! Я не мог не подумать, что и Мариус все-таки исказил их, не справился. И я не мог решить, которая лучше. Ну, Бог с ними.
— Вы сегодня будете обедать у нас, — сказала Клара, проворно связывая цветы. Хоть в такие же красивые букеты, то длинные, то широкие, связывали цветы три пары смуглых рук — ворох не уменьшался. После доны Чиччии еще являлись такие же «доны», и все с цветами.
— Придет signor il dottore. придут… — Клара назвала несколько лиц из «высшего» местного общества. Да, в Бестре было свое «высшее» общество: древние фамилии сицилианские. Я даже был, с фрау Цетте, с визитом в такой семье — Клара повела меня туда, отрекомендовав, как своего друга, иностранного «барона», интересующегося старинными вещами. Они были мне показаны, но потрясло меня другое: существование, в двадцатом веке, таких людей, с такими обычаями, в таких домах живущих. Каменная лестница, вечная сырость, вечный темный холод: окна никогда не отворяются. На железные узорчатые балконы никто никогда не выходит. Не принято. Мы видели каких-то старых фефел, — я их не различал в сумраке и едва понимал. Барышни не показываются. Впрочем, оне и на улицу не показываются. Гуляют изредка, и только в сумерки, с накинутым на голову кружевом. Гулять не принято. А что было бы, если б какой-нибудь из этих «синьорин» пришло в голову надеть шляпку! Ничего нет более «непринятого». К счастью, синьоринам такой мысли в голову не приходит.
— Когда я их приглашаю обедать, я не зову иностранцев, — продолжала Клара. — Вы — ничего, вы живете в доме. Мы сами иностранцы, но мы уже местные жители. И то наш единственный, кажется, дом, где они бывают. Так вы придете?
Обычно я обедал у себя, внизу, если не у Франца. Но случалось и у хозяев.
— Я… не знаю, — ответил я заплетающимся языком. — У меня… голова болит. Прошу… извините меня.
Дело в том, что цветы меня одолели. Отуманили, одурманили. В сон какой-то погрузили. У меня было ощущение, что я объелся цветами. Полусознательно продолжал их перебирать, однако.
Клара ничего не заметила.
— Приходите! Или вы обещали M-r von Hallen? Я вспомнил, обрадовался:
— Да… Ему обещал… Мадам Цетте, вы меня извините, у меня кружится голова.
— А, это fiori di Portugaio! С непривычки, в комнате…
— Нет, все, кажется, вместе. Как вы этот… цветопад выдерживаете? Она засмеялась. Хлопнула в ладоши и — presto-presto! — велела
своим девочкам утащить куда-то вороха. Букеты остались. Голова у меня продолжала кружиться. Нет, пойду на воздух! Я встал.
— Je l'aime… Oh, que je l'aime… — произнес около меня чей-то тихий голос. Это не имело никакого смысла, некому было и говорить, а потому я испугался: бред, что ли, начинается?
— Как жаль, что вы не можете! — сказала Клара. — Вы нам изменяете. Вот и M-r von Hallen — с тех пор, как вы здесь, — Флориола его совсем не видит. Это ваша вина.
Смеясь, погрозила мне пальцем, еще что-то болтала, но я уже не слышал: скорей, на террасу, и дальше, на дорогу. Хорошо бы на свежесть моря, — а то ведь и на воздухе (теперь я чувствую) везде тут пахнет цветами, цветами, цветами…