Я боялся — передерутся, и по-серьезному. Но Паша загрохотал мешками, а Катя, по его знаку, такой визг подняла, что все примолкли. Сидели в недоумении. Наконец, Паша сказал нерешительно: «Я вот что придумал. Поровну, правда, не стоит. В море бросать тоже глупо. Тогда все будут бедняки… А надо так, чтоб бедняков особенных не было, и богачей особенных тоже. Пусть сокровища будут забронированные». «Ну, и потом?» — фыркнула Маша. «А потом, сколько кому на свое сейчас нужно, ровно столько пусть берет. Кате, например, дочку воспитывать. Коле нужно на краски. Или мне, лабораторию строить. Только надо согласиться вместе». Опять зашумели, но одобрительно. «А Машу совсем не подпускать, — кричал Саша. — Она все возьмет, ей для богачества, ей ровно все нужно!».
Лидя заступилась за Машу: не совсем не подпускать, а только следить строго. Сама Лидя ничего не может взять: нельзя страннице, если настоящая.
Так и согласились, — наспех немножко; ранние сумерки надвигались, а надо было «забронировать» сокровища: зарыли их, в песок, под старой будкой. Окончив дело, повеселели, взялись за руки, побежали. По привычке, завели и песенку свою: Катя — Паша — Маша… Лидя — Коля — Саша… динь-динь-динь…
А я, слушая замирающие тоненькие голоса, думал, что с концом своей прежней игры маленькие люди, пожалуй, поспешили. Не успели сообразить, что «так на свете не бывает».
Солнечным утром я сидел в парке Монсо с приятелем, довольно известным французским адвокатом. По соседней аллее, мимо, опять прошла эта пара. Я спросил приятеля:
— Не знаете ли, кто они? Вижу их здесь часто. Какие трогательные старички!
— Конечно, знаю. Это мой давний друг, отца моего еще друг, с женой. Я вечерком к нему иногда захаживаю.
Он замолк, а я все еще следил глазами за обоими, уже чуть видными сквозь зелень. Но я встречал их и совсем близко. Она — маленькая, толстенькая и ходит уже плохо. Он — высок, сух, прям. Так прям, что, казалось, совсем не может сгибаться. Она кое-как завернута в черное. Он — почти элегантен; седые усы, черные брови; лицо — не знаю даже, суровое ли: спокойно-неподвижное, словно вырезанное из камня. Он мог бы шагать широко, но идет тихо: для нее. И она, — слишком ей высоко идти под руку, — она неизменно держится за его рукав. В этом держании за рукав что-то пронзительно трогательное и нежное. Оба молчат; ее маленькое темное личико склонено вниз. Я даже не рассмотрел его, такое оно… уснувшее. Да, да, именно уснувшее.
— Как они, должно быть, счастливы! — заметил я. — После долгой жизни встретить вместе спокойную старость, — не истинное ли счастье?
— Счастье? — задумчиво повторил мой приятель. — Что есть счастье? Вопрос, равный другому: что есть истина? Ну, а если без философствований, так скажу вам: редко встречал я людей более несчастливых, чем вот этот мой друг и его жена. Бывает ведь, вцепится в кого-нибудь судьба, да и бьет с молодости до гробовой доски. Еще старается не сразу убить, чтобы дольше издеваться.
— Что же с ними такое? — спросил я, заинтересованный. — Расскажите, если можно. Меня эта пара и привлекает, и умиляет… но и чем-то тревожит.
— Рассказать не трудно, да понять трудно чужое страданье. Извне, впрочем, всякий поймет; только вздор это — так понимать… Но бросим рассуждения, слушайте; и начну я с самого начала. От отца еще слышал, и, зная моего друга, знаю, чем было для него вот это: в самый день свадьбы его невеста сгорела живой. Он долго болел, потом весь ушел в работу. Через десять лет женился на старшей сестре своей невесты, уже немолодой и некрасивой девушке. Родился сын: ему оба отдали душу, особенно несчастная женщина. Несчастная одной этой любовью, слишком острой, сверхматеринской какой-то. Ревновала сына ко всему и ко всем. Особенно к молодой жене (он женился рано). Тут, пожалуй, была права: через два года молодая женщина бросила мужа, ребенка, уехала с кем-то в Америку, где вскоре погибла от несчастного случая. Марсель, талантливый ученый (кстати сказать, мой близкий друг), так потрясен был уходом и смертью жены, что сам едва не погиб. Мать его отстояла: будто второй раз родила. «II n'y a que ma-man» , - говорил он. Но… тут произошел взрыв земного шара: война! Марсель ушел в первые же дни. И знаете: много я мужественных матерей видел, а такой, как «татап» Марселя — не видел. У нее, думается, нож в сердце сразу вошел, и с ним, с холодком его, годы войны она и ходила; но ни звуком не пожаловалась — никому.
Все годы Марсель пробыл на фронте в самом огне и — ни царапины. Убили его только перед перемирием, чуть не накануне. Не наповал, часов 12 еще мучился.
Мать — не знаю, как это выразить: точно «изумилась» раз навсегда: застыла, заснула в изумлении. Продолжала жить, потихоньку, мало говоря. Сядет около мужа, и сидит, и ничего, будто ей только это и надо. Он — вдвойне страдал, и за себя, и за нее, очень живой еще был. О маленьком Рожэ, оставшемся у них, сколько мог заботился. А она — и к внуку относилась странно: как к чужому ребенку, сына в нем точно не узнавала.
Рожэ, мальчик смышленый и красивый, вырастал на полной свободе. Особых склонностей у него, по-видимому, не было. Оксфорд надоел ему раньше года. К родным чрезмерной привязанности не выказывал, жизнь вел независимую. Я, признаться, мало им интересовался: слишком походил он на обычного молодого человека наших дней, послевоенных, — из состоятельного круга. В деньгах отказа ему и не было, хотя больших капиталов мой друг не имел. Состояние же Рожэ, от матери, дед-опекун хранил неприкосновенным до совершеннолетия внука.