Но сегодня явилась Каролина Петровна — и прямо к маме в будуар. Сидела долго, а когда ушла, мама позвала Катрин. Лицо у мамы было такое расстроенное, что Катрин испугалась.
— Откуда это? Как ты могла заставлять Лиду писать такие ужасы? Лида все рассказала. Каролина Петровна едва говорить могла от волнения. Какой стыд!
— Мама, я не знаю… Про что это?
— Не притворяйся! Отлично знаешь, какие гадости заставляла Лиду писать. И откуда это у тебя?
— Какие… я? Мама, я ничего не заставляла…
— Довольно. Все открылось. Лида заболела даже. Иди к себе. Завтра приедет папа, тогда поговорим. И тебе не стыдно его так огорчать?
У Катрин холодок пробежал по спине. Хотелось опять, еще раз, про то же, что она не знает и ничего не делала, но вдруг ослабела как-то; и постояв, — вышла.
Постояла еще в темной зале. Потом неожиданно бросилась на лестницу — вниз. И сразу в ту комнату, где, за перегородкой, спали Каролина Петровна и Лида.
— Тише! — встретила ее немка. — Лидочка только что уснула. Что тебе надо?
Под затененной лампой немка раскладывала пасьянс. Лида лежала в постели с закрытыми глазами.
— Каролина Петровна, милая… — зашептала Катрин. — Вы маме сказали… я даже не знаю, про что. Я ничего не писала. И Лида тоже ничего. Все неправда-Каменное лицо немки. Холодный взгляд сквозь очки. И Катрин
опять ослабела. Шепчет — лепечет что-то снова про неправду, и что она не знает… но вот уже и ничего не говорит — плачет. Только плачет, тихонько всхлипывая. «Очень хорошо, — говорит немка, — ты сожалеешь, раскаиваешься. Теперь иди домой». В последний раз Катрин пытается прошептать, что не кается, что не знает… но зачем? Все равно, все равно, ничего нельзя понять, ничего нельзя сказать.
Отец приехал на другой день. С мамой о чем-то говорил (Катрин догадывалась, о чем), но в будуар ее не позвали. Пришел учитель, потом второй… свободна она будет только в шесть часов.
Катрин сегодня другая. Что-то решилось в ней, едва увидела отца, милую, худую его фигуру в дорожном пальто, серые глаза, золотое пенсне. Да, это последнее. Потому что разве можно тут, среди такого, жить? Вспомнила свои стихи (тайком писала): «Пора мне к нему устремиться и жизнь загробную начать». Когда писала — не очень понимала, а теперь… о, теперь так ясно, что больше жить здесь нельзя. И не надо. И никого не жаль здесь. Вот только…
В шесть часов Катрин направилась к двери кабинета, постучала и вошла. Отец сидел за письменным столом. Поднял голову. Несколько мгновений они молча смотрели друг другу в глаза, — большой человек с седеющими висками и маленькая девочка. Потом девочка сказала:
— Тебе говорила мама про меня. Они все не верят, что я — правду, что я даже не знаю, про что это. Я никакой книги у Лиды не видела, или что она писала — тоже. Они все думают, что я нарочно, и не верят. Мне надо знать, как… как ты: поверишь или не пове…
Не кончила, перевела дыханье. Все так же смотрела отцу в глаза. Он тихонько взял ее за руку.
— Поди, сядь сюда, — сказал серьезно. — Я верю тебе. Я знал.
О, как все изменилось! Катрин рядом с папой, в том самом кресле, где сидит, когда он читает ей свои переводные стихи из Ленау и другие разные. И так же смотрит на нее, чуть-чуть улыбаясь. Все, как прежде! А вчера… да никакого «вчера» будто и не было вовсе.
— Не думай больше об этом, Катрин, — говорит папа. — Сказала правду — и довольно. Посмотри лучше, какую я тебе красивую записную книжку привез, — нравится?
Господи, как хорошо жить на свете!
Вечером мама зачем-то пошла вниз, вернулась только к чаю. Входя в столовую, Катрин слышала, что она говорит отцу: «…ну да, конечно. Теперь уверяет, будто ее Лидочка только со страху это о Катрин выдумала. Что Катрин, мол, скорей простят. И что вчера не спала, когда Катрин у ее постели плакала, очень жалела, а сознаться не осмелилась. Катрин ни при чем».
— Вот видишь, мама… — начала, было, Катрин — и рассмеялась: уж очень ей весело сегодня целый день.
Ложась спать, припомнила, однако, мамины слова, немку, Лиду… удивительно! Так удивительно, — нельзя понять. Хотела еще подумать — не успела, заснула.
Только раз еще встретила Лиду Катрин, перед самым отъездом из N, из белого дома-дворца госпожи Винниченко, — он, впрочем, назывался в городе домом Милорадовича.
Катрин обрадовалась Лиде, спрашивала о здоровье (говорили ведь все время, что Лида больна), просила писать ей в Петербург. О том удивительном, странном случае едва вспомнилось. В Лиде всегда было столько странного, непонятного… Положим, не в одной Лиде. Всюду кругом и во всех других — удивительное, непонятное, необъяснимое. Но что делать?
…Кажется, что во сне, а сердцу больно, как наяву.
Карамзин
Катрин проходила по жизни, как по сну. Впрочем, и по снам она проходила, как по жизни. Была в снах легкая, быстрая, упрямая, то веселая, то сердитая — совсем как наяву…
В раннем детстве даже не отличала снов от яви. Куда девался ежик? Мама в саду его поймала, обещала подарить… Ей объяснили, что это она видела во сне, что «вправду» ни мамы в саду, ни ежика не было. Не понимала. Сердилась. Упрямилась.
Упрямство в ней так и осталось. Что-то от связи снов с явью тоже осталось. Рано пристрастившись к чтению, она встречалась теперь в снах с людьми, которых не видала в жизни — знала из книг. Только случалось с ними не совсем то, что в книге: среди них была Катрин, и она требовала, чтобы все было по-иному, «по-лучшему». Колдун из «Страшной мести» опомнился, каялся, его прощали. Начальник Акакия Акакиевича дарил ему новую, теплую шинель. Словом, чтобы все «по-справедливому». Если кто-нибудь не хотел — Катрин, грозила уйти и уходила — просыпалась.