Арифметика любви - Страница 47


К оглавлению

47

Каждый вечер, чуть из-за стола, еще старуха в кухне возится, — спешат с папой проститься, спешат — бегут по лестнице, спешат платьица скинуть, умыться — и в постель. Постель большая, оне маленькие, надо поближе друг к другу. Улягутся, наконец, и тогда Шура или Мара, или обе вместе, непременно скажут:

— Ну, давай!

Это значит, что в темноте оне будут, вместе — не думать, не вспоминать о маме, а представлять ее себе всю, живую, каждую ее милую, знакомую черточку: родинку маленькую на виске, у глаза, розовую нежную ладонь, щербинку на переднем зубе, справа, прядку темных волос над ухом… Ну, все, словом, как есть. Иногда, шепотом, одна другой что-нибудь напоминала…

На этом девочки обычно и засыпали, — не сразу, не скоро, но спокойно, как будто, мама, живая, сидела сама у их постели.

Оттого-то, нынче, по утрам, особенно казалось им невозможным, что через одно и еще через одно воскресенье, на этой самой постели будет спать папа с M-me Etamp, эписьеркой, и что она после мэрии сделается для них еще какой-то, другой, мамой.

— Если у нашего кюре спросить, — сказала рыженькая Шура. — Он, наверно, скажет — невозможно.

Мара пригладила серебристые волоски. Согласилась.

— Давай, спросим. Он скажет. Ведь это он сказал, когда ее увезли, а мы плакали на улице: votre mere vous regarde. Он, значит, тоже думает, что она жива.

Было яркое утро южного осеннего дня. Утро не воскресное, но девочки знали, что оне в этот ранний час непременно встретят кюре где-нибудь близ церкви.

Взялись за руки и пошли по теплым тенистым улочкам — вниз.

Было это в Шуре и Маре довольно примечательно, что никаких людей оне не дичились, не боялись; кто бы их о чем ни спросил — охотно отвечали; и каждому хотели, при случае, сказать или сделать приятное. А еще замечательнее в них — странное, порою, знание того, о чем никто им никогда не говорил; знание «из воздуха» и даже, собственно, не знание, потому что слов для него ни малейших не было у них; так что-то вроде знания, хотя и твердого, ощутительного. Зато многое, что знают дети их лет, — девочкам было неизвестно и не занимательно. Никто бы не угадал (если б и захотел кто-нибудь внимательный) — что этих девочек развеселит, что озаботит.

Мама им много о чем рассказывала, но о таких вещах, как, например, о Боге, — почти ничего. От других оне тоже много про это не слышали. В городке была церковь, большая, собор; была и маленькая, был кюре, которого называли г. аббат. Но мама сказала как-то, что это не ихние церкви и кюре не ихний; а у них есть свои. Потому и не похоронили маму тут, а увезли в большой город, куда-то, где, говорили, есть «свой» кюре и «свое» кладбище. Это очень девочкам не понравилось, и, раз навсегда, в это не поверилось. Оне давно, не сговариваясь и не рассуждая, решили про себя: всякие, без различия, кюре, и все церкви одинаково относятся к Богу; Бог же — что-то хорошее, необходимо нужное, но о чем говорить нельзя, потому что нечего.

Оне и теперь пошли искать кюре не для разговоров о Боге, а просто, чтоб посоветоваться насчет дела насущно-важного. f

Молодой быстроногий аббат с книжечкой встретился им в платановой аллее, которая вела прямо к собору.

Девочки подошли, сделали книксен, и Мара заговорила:

— Мы хотим спросить вас, М-г ГаЬЬё, не правда ли, мы верно думаем, что наша мама — жива?

Как ни неожиданно было появление девочек и вопрос — через две-три секунды аббат все вспомнил, сообразил и горячо ответил:

— Mes cheres petites, не сомневайтесь в этом. О, конечно, ваша maman любит вас, смотрит на вас. Любовь никогда не умирает, любовь всегда жива.

— Merci bien, m-r ГаЬЬё, - сказала Мара. — Мы так и думали. Оттого это и невозможно…

— То есть, — пояснила Шура, — чтобы другая живая мама, не наша, на той же постели спала.

Аббат растерялся, заикнулся:

— На той… comment? Mes petites, вы не поняли…

— Нет, мы поняли.

— Но какая же… ваша другая?

— M-me Etamp, эписьерка. Теперь мы там спим, где наша мама, а через воскресенье папа в эту комнату вернется, и M-me Etamp с ним. Она симпатичная, для epiciere, мы ее любим, но зачем же она, если настоящая мама хоть сколько-нибудь жена? Совсем невозможно!

— Невозможно… невозможно… mais… cheres enfants, ecoutez-moi…  — начал аббат, быстро оправившись и кое-что сообразив. Он взял за плечо одну из девочек и горячо стал говорить, объяснять что-то насчет неба, насчет веры… Напрасно. Девочки, после его «impossible»  уже дальше не слушали. Вежливо улыбались, не уходили; но светлые их, круглые глаза смотрели куда-то на солнечные платаны или на зеленый луг вдали, только не на аббата.

Он сказал, наконец, что придет к ним, побеседует с отцом… Это они услышали, обрадовались, — ведь, правда же, невозможно? Поблагодарили аббата, присели ему и пошли домой.

По дороге их окликнула M-me Etamp, зазвала в лавку, шибко говорила что-то ласковое, дала по шоколадной таблетке. Девочки и ее поблагодарили: такая симпатичная.

Вечером гремел гром, в окнах блестело, потом ровно застукал дождь.

Папа ушел, — до дождя успел, а старуха поднялась к девочкам и стала спрашивать, не боятся ли оне. Оне совсем не боялись, но она все-таки принялась их утешать, — скоро, мол, дом будет настоящий, добрая французская семья, родители вечерами станут дома сидеть, а спать с детьми рядом, и тогда уж совсем нечего бояться.

Девочки старухе улыбались, но рады были, когда она, поговорив, ушла.

Свечу не тушили: все равно шум, и за окном еще дрожат белые огни.

— Отчего это нам… скучно? — сказала Шура.

— Это вот отчего. Это вот…

Но тоненький Марин голосок затих. Оне не знали, отчего им «скучно». Говорили — скучно, но это была не скука, а та же, сегодня особенно ощутимая, жалость-тяжесть-боль где-то около сердца, и у каждой вдвойне, за себя и за другую.

47