Арифметика любви - Страница 73


К оглавлению

73

Лева долго еще разглагольствовал: то о поколениях и парижских кружках, то о прелестной семье, которую они завтра увидят, то опять о кружках… Петр Львович молчал, а скоро перестал слушать. Он уже знал все, что ему нужно было знать. Если б Лева не был так увлечен собственным красноречием, он заметил бы, когда вспыхивала папироска, что отец улыбается своей лукаво-ласковой улыбкой, которая неизменно предвещала какую-нибудь неожиданность.

Вот уже скоро два года, как Валя замужем за Петром Львовичем Шатицким. Они живут постоянно в той же вилле, наверху, над блестящим южным городом. Молодая «генеральша», — как все ее зовут, — расцвела, пополнела и много занимается благотворительностью. Недавно ее заботами открылся новый приют для русских детей. Мама, все такая же веселая, приезжает из Парижа и, в сезон, подолгу гостит.

Приезжает, в свои сроки, к «старикам» и Лева. Целуя ручки у юной belle-mere, думает, чуть-чуть снисходительно: «Очень мила!». Она же, без всякой снисходительности, искренно: «Право, он славный!».

ЛИРИКА


Может быть, это всегда так: вырастая, теряешь способность влюбляться. Говорю, конечно, о влюблении настоящем, которое откуда-то налетает со своим блаженным страданием и мучительным блаженством, а главное — со всей своей таинственностью. Оттого я, верно, и терял к нему способность, что незаметно терял тайну: мир для меня все упрощался, делался все понятнее, и я даже забывал, каким видел его прежде.

Но шло это медленно. Хотя самая первая влюбленность, — в мамину гостью с бархаткой на шее, — была самая острая и таинственная, последующие — Сашенька, кузина Лили, м-м Карич, поповна Марья Ивановна, — все это была она же, непонятная, крылатая, упоительно-бесцельная влюбленность. Рассказывать, впрочем, какая она, нет смысла: слова к ней только подбегают и сейчас же назад.

Я рос совсем один; в гимназию поступил поздно. На свободе привязался к книгам, постоянно читал; или играл, тоже один, и по-своему. Еще маленьким открыл, что игрушки — противны; все «нарочные», и зачем? Ведь можно вообразить себе все, что захочешь, совсем так, как будто оно есть. Я и воображал, до полной живности, что мне было нужно. Летом, в пустой бане, у меня случалась «семья»: жена, двое ребятишек (знал их в лицо и по именам). Конечно, жизни этой я не выносил, надо идти в пещеру, спасаться. Жена ложилась на пороге, дети плакали, но я переступал через жену и все-таки уходил. В пещере (в кустах) я долго спасался. Концы бывали разные. Но часто, к концу, появлялось (т. е. я сам являл себе) видение, или существо, похожее сразу на всех, в кого я был влюблен, и лучше их всех. После сомнений (пустынники должны быть осторожны), я убеждался, что существо это вроде ангела, и, закрыв глаза, шел за ним, не знаю, куда… только не назад, в пустую баню. Ничего, что когда глаза открывал, оказывался около нее. Игра уже была закончена.

А книги… разве не игра тоже? Я тоже «воображал-видел», как настоящих, и ведьму-панночку, и Наташу Ростову, и Раскольникова. Все ходили вокруг меня, живые, хотя и не всегда, — в книге, — делали то, чего бы мне желалось.

Впрочем, еще задолго до гимназии, я стал изменяться, только не замечал. Но с гимназии началось во мне какое-то раздвоение. Я и о нем сначала ничего не думал. Просто мне стало весело, ново, захотелось походить на других. Один товарищ, широколицый Луполов, возбуждал во мне неопределенную зависть. Так смело он говорил обо всем, так открыто, не стесняясь, сознавался, что ничего не читал и читать не желает, так все для него было просто и ясно, что я все больше стыдился своей «дикости», старых «воображений». В разговоре о женщинах — Луполов всегда первый, и тоже необыкновенно прост.

Правда, временами я точно заболевал неодолимым отвращением к Луполову. Таил, конечно. И проходило.

Памятное лето, о котором хочу рассказать, было уже перед выпускным классом. Мы переехали с матерью на старую нашу дачу-мызу, — где жили не первый год, — рано, в мае. И едва переехали, со мной случилась неожиданность: я точно окунулся в прежнее, начисто забыл гимназию, забыл Луполова… Вот она, моя ива разлапистая у ручья, а ручей еще полный, весенний. Еще коростель скрипит вечерами, за полянкой. В парке сыровато, а в лесу, говорят, уж ничего.

Люблю нашу дачу, — глушь. Деревня далеко, а в старом графском имении только одна эта наша «мыза» и есть; стоит среди громадного парка особняком, а парк в лес переходит. Нашу часть парка от графской отделяет, в самой глубине, длинный проточный пруд. Длинный и узкий, и ниоткуда не видный, так обступили его высокие деревья.

В графский парк и в именье я не хожу. К управляющему иногда, он в прошлом году давал мне лошадей верховых, графских (графов никогда нет).

Ночью прошла гроза. Утро, раннее-раннее, такое встало светлое, такое милое и свежее, что я не вытерпел: взглянул на небо с мезонин-ного моего балкона (мезонин у нас просторный, но живу я там пока один), наскоро оделся и тихонько сбежал вниз.

Никогда, кажется, не видал такого утра. Деревья были, словно дети после купанья. Лужайка улыбалась золотыми весенними цветками. И я сам был — не то что веселый, а беспричинно и серьезно радостный, как прежде, давно, случалось: чего-то ждешь, что не приходит, а радость все-таки не уменьшается.

Шел вперед, вперед. Зеленосводная аллея вывела меня вниз, к пруду. Я шагнул к самой воде, к невысоким еще камышам, и поднял глаза.

Прямо передо мной, на том берегу, на старом деревянном плотике, стояла незнакомая барышня. Нас разделяла только узкая полоса воды. Воздух чуть заметно струился и дрожал в косых лучах еще низкого солнца. Сквозь это струение я видел белое платье с зелеными цветочками, две тугие косы, перекинутые наперед, серьезный взгляд светлых глаз, устремленный прямо на меня. Так продолжалось… не знаю, сколько времени. Может быть, полминуты. Может быть, дольше. Потом она медленно повернулась, пошла от пруда, и тотчас за деревьями ее не стало видно. А я сел тут же, у камышей, и тупо смотрел на плотик, где ее уже не было.

73